«Мне у дома до боли калиново…» Урал и Сибирь — совершенно особые и самоценные земли России. Территории, не устающие сполна порождать образцы сильных и упорных, творческих и победительных человеческих характеров. В русской поэзии прошлого высвечиваются самоцветные поэтические автономии сибиряков Петра Ершова, Павла Васильева, Леонида Мартынова. Уже в совсем близкие к нынешнему дню годы звучно и выразительно заявили о себе представители уральской рок-поэзии Илья Кормильцев, Александр Башлачев, Юрий Шевчук, романтики песенного стиха Александр Дольский и Олег Митяев. По-прежнему притягивает к себе читателей поэтическое наследие рано ушедшего из жизни екатеринбуржца Бориса Рыжего. Я бы мог назвать целый ряд имён и сегодня интересно работающих в поэзии творческих людей из Новосибирска, Красноярска, Екатеринбурга и других городов. Не перечисляю фамилий лишь из нежелания навязывать кому-либо свои личные и неизбежно субъективные, ценностные ряды и шкалы. Скажу только, что к этим современным русским поэтам Урала и Сибири, и продлевающим традицию, и добывающим своё собственное самоценное слово, можно с полным правом отнести сегодня и Лилианну Сашину — поэта молодого, яркого, наделённого природным поэтическим дыханием и звучанием. Два года назад Лилианна опубликовала в киевском издательстве свою первую поэтическую книгу. Нынешний, второй её сборник — «Наития» назван лаконично, ёмко и, пожалуй, прицельно-точно. Если вспомнить определения пушкинского стихотворного предисловия к «Евгению Онегину», то можно сказать, что на страницах «Наитий» существенно преобладают именно «заметы сердца», а не рассудочные «холодные наблюдения». Это очень искренняя, распахнутая и не стыдящаяся открытости своего чувства поэзия: Зачем я силюсь целый свод объять? И выколот. И вырезан. И выжжен на безрассудном сердце воробья орлиный профиль. Глупая насмешка. А я ищу в насмешке этой смысл. Так неразумна? Нет. Так безутешна… Это исповеди в интонации глубоко женственной, порою изломанно-мятущейся, но тут же вослед смятению, взыскующие существенного смысла, равновесия и гармонии: По-женски смысл всего и вся переиначив, я по-мужски к ответу призываю жизнь… И, наконец, в большинстве строк этой книги проявляется поэтический характер, сказать бы, «резко-континентальный», психология стремительного перепада температур, незаурядного диапазона и амплитудного размаха «страстей человеческих»: Прежде всего — я дикая, прежде всего — вселенная. Господи, не храни меня, Господи, не жалей меня! Очень нелегко на высоте, на гребне, на верхнем «до» выдерживать точность этой интонации, этой тональности — самовзыскания и взыскательности по отношению к целому миру. И например, в «Письмах лезвием» и строки философского самоанализа автора, и страницы любовно-лирического дневника предстают двумя сторонами одного и того же нескончаемого процесса творческой самоидентификации — поиска и обретения внутреннего личностного единства, во всей его сложности и полноте. Вот слова из обращения, — снова на грани, на острие, на лезвии эмоции, — к Верховному собеседнику и оппоненту: Сколько их там — неотвеченных писем, Господь? Сколько невскрытой тоски и забытых прошений? Люди — под Богом, а я — не желаю быть под! Стану для кары небесной бегущей мишенью? .. Как нужен ты! Ты поймёшь. И, объятья раскрыв, в строках моих никогда не прочтёшь богохульства, не разглядишь за горячею мыслью — корысть. Вместо привычного «Веруй!» ты скажешь мне: «Чувствуй!» А вот из диалога «Горячо-холодно» с собеседником земным, в той же хлёсткой, навсегда непокорной, интонации: Зови сумасшедшей, что ж, неправильною зови. Ведомая? Может быть, но я и сама — веду… Риски, связанные с поэтическим и личностным поиском на грани эмоционального срыва, чаще всего преодолеваются в стихах Лилианны Сашиной природным (данным матерью-природой ) и естественным (согласованным с её ярко-женственным и энергетичным естеством) даром слова — вольного, свободно-полётного, незаторможенного. Слова, пока ещё не всегда интонационно безукоризненного, но зато не пасующего перед частными издержками во имя своей самости — лёгкой взлётности, суверенности, звучности. Говоря о пластической реализации, о поэтике «Наитий», я бы отметил взаимодействие двух, как будто бы и разнородных, раздвинутых во времени, речевых начал, но и в общем-то тех начал, совмещение которых в ткани современного стиха становится по ходу времени всё более частым. А порою становится уже и плодотворным. Я веду здесь речь о фольклорно-песенных интонациях, которые не приходится занимать Лилианне Сашиной, чья земная судьба первоначально связана с Сибирью, с исконными глубинами Тюменского края. И последующие годы биографии, в жёстких урбанистических ландшафтах Екатеринбурга, Уфы и далее везде, конечно же, этой, первоначально воспринятой чистой ноты, отменить не могли: Брось же, брось! — велика ль потеря? Раздарила. Зачем? Кому? Сердцем верить и сердцем мерить — жить по совести и уму. Или же ещё один полусказочный напев из «Двенадцати месяцев», стихотворного цикла, в чей месяцеслов хотелось бы чуть позже всмотреться ещё раз, и повнимательней: Дом стареет, чахнет будто: хмур, скрипуч, ворчлив, приземист, и — по окна в незабудках — до весны врастает в землю… И вторая составляющая, о которой я говорю, вслушиваясь и вглядываясь в речевую пластику «Наитий», — это образно-пластическая, и если угодно, знаково-кодовая, система рок-песенной поэзии последних десятилетий. По некоему совпадению именно из городов прописки Лилианны, прозвучали в своё время, — и прозвучали почти на уровне откровений, — камертонные аккорды этого языка молодёжной субкультуры — усилиями, в частности, екатеринбургского «Наутилуса» и уфимской девочки-скандал, угловато-резкой баскетболистки Земфиры Рамазановой. Вот, как мне слышится, — некоторые ноты этого новояза, вполне естественно вошедшего и в речевую ткань «Наитий»: Так сходят с ума — бредово, без права на; в феврале умирать — как-то non comme il faut. Мне приснишься ты, и следом войдёт весна, Начитает март на старенький диктофон… или же ещё: …Эти странные свойства сердца: видеть сны, верит в сны и ждать, убаюкивать горечь греться у холодного ни-ког-да… Припоминаю, как лет двадцать пять назад пришлось мне как-то особенно явно, и уже пост фактум, убедиться в окончательном и бесповоротном пришествии рок-новояза. Студентки первого курса инфиза, которых я, будучи ещё относительно молодым преподавателем Политеха, обязан был весь сентябрь вдохновлять и организовывать на труды по сбору урожая колхозных помидоров, усевшись после рабочего дня рядком в грузовике на лавке кузова, затянули семнадцатилетними нежными голосками, и надо сказать, довольно складно, — на своей девичьей лирической ноте: Я ломал стекло, как шоколад, в руке. Я резал свои пальцы за то, что они не могут прикоснуться к тебе… И звучали эти откровения о стекле-шоколаде, то бишь, почти о лезвиях в яблоках Хэллоуина, так по-домашнему мирно и привычно, так по-девичьи плавно и распевно, что оставалось только в конце песенной фразы, после некоторой паузы, вздохнуть вслух, совсем, как на старинной завалинке, — «А-а-ах!» Что и говорить, лохматые и прокуренные рок-певцы питерских и ебуржских каменных колодцев, пусть и оттолкнувшись по началу от английских переводов, не столько стали подпевать в унисон наследию кельтских друидов, сколько на уровне подсознания прикоснулись к полузабытости ворожбы и камлания собственных волхвов и шаманов. Родное язычество, ещё раз, на новом витке-цикле времени догнало родную речь. Оттого и прижилось без всякого отторжения, оттого и смогло взбодрить и арго, и стих, и песню своими шипами и лепестками, своими жертвенными придыханиями — изломами ритмов и синкопическими пульсациями. Зелёный взор автора «Наитий», тот самый, который светится бесконечной нежностью в строках лирического дневника или же наполняется внезапно колдовским огнём в поле предельного эмоционального накала, умеет обнаружить ещё одну свою ипостась — очень важную и значительную. Это ипостась художнической зоркости. И особенно заметно это счастливое просветление и обострение художнического видения Лилианны Сашиной в стихах цикла «Мне у дома до боли калиново», посвящённых не столько временам и месяцам года, сколько признанию в любви к родным, исконным краям, к тому самому, утраченному раю первых лет жизни, который, тем не менее, навсегда остаётся главной частью души поэта: Клином клин, говорят. Клину — клиново. Только толку? Ну, здравствуй, село! Мне у дома до боли калиново, мне у дома до неба бело! … Заблудились домишки, попрятались в снегопад (в снего-ад? в снего-рай?) Окна, будто невесты, нарядные — налетай, женишки, разбирай! Ветры — резкие, улочки — узкие, тесно, братцы? Айда на простор! Здесь во мне просыпается русское… А тот образ ледяных январских ступенек у колодца, который одновременно полон и света, и печали, я бы и вовсе вынес на обложку книги, настолько полно он характеризует творческие возможности автора «Наитий»: Три стеклянные ступеньки, будто к храму! — чем не храм? Помню, бабушка здесь пела и молилась по утрам… Думаю, что книга стихотворений Лилианны Сашиной найдёт своих благодарных читателей. Хочу пожелать молодому и даровитому поэту также новых вдохновений и откровений в стихе. И пусть число этих озарений достигнет, если не множества ангелов на острие иглы, то хотя бы подмножества Англий, вмещаемых необъятной ширью Сибирского щита. У Сибири ведь свой особый разбег, разгон и разгул. Один только Тюменский край размахнулся на целых одиннадцать Англий. Или, если хотите, на сорок семь Бельгий с хвостиком. И речь ведь идёт не только о площади молчаливых буреломов, распадок и топей, но и о пространности спасительных небес над нелёгкими почвами. Сергей Шелковый декабрь, 2010 |